Неточные совпадения
А между тем в существе своем Андрей Иванович был не то
доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть
на белом свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот в немногих
словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента
на добро, а не
на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего
слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Вероятно, с летами она успела бы помириться с своим положением и отвыкла бы от надежд
на будущее, как делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься
добрыми делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся у Штольца
слов она ясно увидела, что потеряла в нем друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви.
Там есть и
добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими
словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным
добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится
на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
Несмотря
на то, что княгиня поцеловала руку бабушки, беспрестанно называла ее ma bonne tante, [моя
добрая тетушка (фр.).] я заметил, что бабушка была ею недовольна: она как-то особенно поднимала брови, слушая ее рассказ о том, почему князь Михайло никак не мог сам приехать поздравить бабушку, несмотря
на сильнейшее желание; и, отвечая по-русски
на французскую речь княгини, она сказала, особенно растягивая свои
слова...
Из всего сказанного наиболее запали в его воображение
слова глупого,
доброго Туровцына: молодецки поступил, вызвал
на дуэль и убил.
Лиза призналась, что поступок ее казался ей легкомысленным, что она в нем раскаивалась, что
на сей раз не хотела она не сдерживать данного
слова, но что это свидание будет уже последним и что она просит его прекратить знакомство, которое ни к чему
доброму не может их довести.
Но он не мог оторвать взгляда своего от игры морщин
на измятом,
добром лице, от изумительного блеска детских глаз, которые, красноречиво договаривая каждую строку стихов, придавали древним
словам живой блеск и обаятельный, мягкий звон.
Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние
слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины
на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.
— Слепцы! Вы шли туда корыстно, с проповедью зла и насилия, я зову вас
на дело
добра и любви. Я говорю священными
словами учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
В начале июня мы оставили Сингапур. Недели было чересчур много, чтоб познакомиться с этим местом. Если б мы еще остались день, то не знали бы, что делать от скуки и жара. Нет, Индия не по нас! И англичане бегут из нее, при первом удобном случае, спасаться от климата
на мыс
Доброй Надежды, в порт Джаксон —
словом, дальше от экватора, от этих палящих дней, от беспрохладных ночей, от мест, где нельзя безнаказанно есть и пить, как едят и пьют англичане.
— Постой, голубчик! — закричал кузнец, — а вот это как тебе покажется? — При сем
слове он сотворил крест, и черт сделался так тих, как ягненок. — Постой же, — сказал он, стаскивая его за хвост
на землю, — будешь ты у меня знать подучивать
на грехи
добрых людей и честных христиан! — Тут кузнец, не выпуская хвоста, вскочил
на него верхом и поднял руку для крестного знамения.
— К тебе пришел, Пацюк, дай Боже тебе всего,
добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции! — Кузнец иногда умел ввернуть модное
слово; в том он понаторел в бытность еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику дощатый забор. — Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает
на свете! Что будет, то будет, приходится просить помощи у самого черта. Что ж, Пацюк? — произнес кузнец, видя неизменное его молчание, — как мне быть?
Голубчики мои, — дайте я вас так назову — голубчиками, потому что вы все очень похожи
на них,
на этих хорошеньких сизых птичек, теперь, в эту минуту, как я смотрю
на ваши
добрые, милые лица, — милые мои деточки, может быть, вы не поймете, что я вам скажу, потому что я говорю часто очень непонятно, но вы все-таки запомните и потом когда-нибудь согласитесь с моими
словами.
Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все
слова о Боге и
добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем
на свете всё устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.
— И я
добра вам хочу. Вот находят
на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем
слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Даже в моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде
словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил ни их, ни ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один
добрый человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне одно
слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда; помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил
на охоту.
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая —
на мои воровские деньги учена. Ты об
добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое
добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе мать.
Бог лишил их и «плодов древа жизни», ибо они могли бы давать лишь магическое бессмертие; без духовного
на него права, и оно повело бы к новому падению [Как указание опасности новых люциферических искушений при бессмертии следует понимать печальную иронию
слов Божьих: «вот Адам стал как один из нас, зная
добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от древа жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (3:22).].
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а
слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели
на них большими глазами, как
на собрание ископаемых, как
на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени
доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и
добра он не сделал,
на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать
слово в защиту гонимых стоит всякого преступления
на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай.
Было приятно слушать
добрые слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем
на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан,
на улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется из труб дома, легкие тени скользят по снегу, тоже что-то рассказывая.
По его
словам, такой же тайфун был в 1895 году. Наводнение застало его
на реке Даубихе, около урочища Анучино. Тогда
на маленькой лодочке он спас заведующего почтово-телеграфной конторой, двух солдаток с детьми и четырех китайцев. Два дня и две ночи он разъезжал
на оморочке и снимал людей с крыш домов и с деревьев. Сделав это
доброе дело, Дерсу ушел из Анучина, не дожидаясь полного спада воды. Его потом хотели наградить, но никак не могли разыскать в тайге.
С первых же
слов этот офицер произвел
на меня впечатление очень
доброго человека и большого патриота.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания
добра и ей, то поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть
на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним
словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
— Тяжеленьки условия, Никита Федорыч, оченно даже тяжеленьки, — покачивая головой, говорил Марко Данилыч. — Этак, чего
доброго, пожалуй, и покупателей вам не найти… Верьте моему
слову — люди мы бывалые, рыбное дело давно нам за обычай. Еще вы с Дмитрием-то Петровичем
на свет не родились, а я уж давно всю Гребновскую вдоль и поперек знал… Исстари
на ней по всем статьям повелось, что без кредита сделать дела нельзя. Смотрите, не пришлось бы вам товар-от у себя
на руках оставить.
«Стань
на молитву и Богу усердней молись! — опять приходят ей
на память
слова доброй Груни. — Стань
на молитву, молись, молись со слезами, сотворил бы Господь над тобой святую волю свою».
— Когда дух святый снидет
на тебя, душа твоя и тело обратятся в ничто, — сказала Катенька. — Ни тело тогда не чувствует, ни душа. Нет ни мыслей, ни памяти, ни воли, ни
добра, ни зла, ни разума, ни безумия… Ты паришь тогда в небесных кругах, и нет
слов рассказать про такое блаженство… Не испытавши, невозможно его понять… Одно
слово — соединенье с Богом. В самом раю нет радостей и наслажденья больше тех, какие чувствуешь, когда дух святый озарит твою душу.
От
слова до
слова вспоминает она
добрые слова ее: «Если кто тебе по мысли придется и вздумаешь ты за него замуж идти — не давай тем мыслям в себе укрепляться, стань
на молитву и Богу усердней молись».
И до самого расхода с посиделок все
на тот же голос, все такими же
словами жалобилась и причитала завидущая
на чужое
добро Акулина Мироновна. А девушки пели песню за песней, добры молодцы подпевали им. Не один раз выносила Мироновна из подполья зелена вина, но питье было неширокое, нешибкое, в карманах у парней было пустовато, а в долг честная вдовица никому не давала.
— Дома твои
слова вспомянула, твой
добрый совет, не давала воли тем мыслям,
на молитву стала, молилась. Долго ль молилась, не знаю, — продолжала Дуня.
Эти
слова были
добрым предзнаменованием, тем более, что, произнося их, Клобутицын так жадно взглянул
на Марью Андреевну, что у той по всему телу краска разлилась. Он вышел
на минуту, чтоб распорядиться.
На призыв их проповеди откликнулась безвестная масса современной молодежи и, в свою очередь, сеяла горячее
слово добра, человечности, любви.
— Да, — подтвердил Василий Борисыч. — Все трудом да потом люди от земли взяли… Первая заповедь от Господа дана была человеку: «В поте лица снéси хлеб твой»… И вот каково благ, каково премудр Отец-от Небесный: во гневе
на Адама то
слово сказал, а сколь
добра от того гневного
слова людям пришло… И наказуя, милует род человеческий!..
— Нет в ней смиренья ни
на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно
слово гордыня. Так-то
на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца
доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б
на нее…
На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света,
на игуменство благословила. Тогда матери должны будут тебе покориться, — не отвечая
на Фленушкины
слова, продолжала Манефа… — Все бы мое
добро при тебе осталось. Во всем бы ты была моею наследницей.
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса
на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь
доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое что, как сами знаете.
— Про это что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа
добрая… Сам я его полюбил. Вовсе не похож
на других парней — худого
слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь
слову моему, мать Таисея, не в силах была
добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы
на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
А была б у нас сказка теперь, а не дело, — продолжала Фленушка взволнованным голосом и отчеканивая каждое
слово, — был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что
на сивке,
на бурке,
на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал к нам под окно, я бы сказала ему, всю бы правду свою ему выпела: «Ты не жди, Иван-царевич, от меня
доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя не сгодилась, не такая я уродилась.
Но самая
на первых порах жуткая операция была — обволакивание вас в постели ранним утром холодной простыней. Верзила-швейцарец входил к вам с
словами:"
Доброе утро, хорошо ли вам спалось?" — и безжалостно начинал погружать вас в этот холодный и мокрый саван. Но через пять минут вы начинали чувствовать приятную теплоту, и когда вас спускали вниз, в отделение гидротерапии,
на руках, вы бывали уж в транспирации и вас окачивали опять холодной водой.
Смысл мировой истории не в благополучном устроении, не в укреплении этого мира
на веки веков, не в достижении того совершенства, которое сделало бы этот мир не имеющим конца во времени, а в приведении этого мира к концу, в обострении мировой трагедии, в освобождении тех человеческих сил, которые призваны совершить окончательный выбор между двумя царствами, между
добром и злом (в религиозном смысле
слова).
Наконец появился пан Бродский. Он сразу произвел
на всех очень хорошее впечатление. Одет он был просто, но с каким-то особенным вкусом, дававшим впечатление порядочности. Лет ему было под тридцать. У него было открытое польское лицо, голубые, очень
добрые глаза и широкая русая борода, слегка кудрявившаяся. Одним
словом, он совсем не был похож
на «частного письмоводителя», и мы, дети, сначала робели, боясь приступиться к такому солидному господину, с бородой, похожей
на бороду гетмана Чарнецкого.
Когда я всходил
на лестницу, мне ужасно захотелось застать наших дома одних, без Версилова, чтоб успеть сказать до его прихода что-нибудь
доброе матери или милой моей сестре, которой я в целый месяц не сказал почти ни одного особенного
слова.
Прасковьи Ивановны я не понимал; верил
на слово, что она
добрая, но постоянно был недоволен ее обращением со мной, с моей сестрой и братцем, которого она один раз приказала было высечь за то, что он громко плакал; хорошо, что маменька не послушалась.
«Пусть-де околеет, туда и дорога ему…» И прогневалась
на сестер старшиих дорогая гостья, меньшая сестра, и сказала им таковы
слова: «Если я моему господину
доброму и ласковому за все его милости и любовь горячую, несказанную заплачу его смертью лютою, то не буду я стоить того, чтобы мне
на белом свете жить, и стоит меня тогда отдать диким зверям
на растерзание».
И мало спустя времечка побежала молода дочь купецкая, красавица писаная, во сады зеленые, входила во беседку свою любимую, листьями, ветками, цветами заплетенную, и садилась
на скамью парчовую, и говорит она задыхаючись, бьется сердечко у ней, как у пташки пойманной, говорит таковые
слова: «Не бойся ты, господин мой,
добрый, ласковый, испугать меня своим голосом: опосля всех твоих милостей, не убоюся я и рева звериного; говори со мной, не опасаючись».
Несмотря
на те
слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и
на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове,
на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге
на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о
добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Евфросинья Потаповна. Да не об ученье peчь, а много очень
добра изводят. Кабы свой материал, домашний, деревенский, так я бы
слова не сказала, а то купленный, дорогой, так его и жалко. Помилуйте, требует сахару, ванилю, рыбьего клею; а ваниль этот дорогой, а рыбий клей еще дороже. Ну и положил бы чуточку для духу, а он валит зря: сердце-то и мрет,
на него глядя.
Ее заметил Тафаев, человек со всеми атрибутами жениха, то есть с почтенным чином, с хорошим состоянием, с крестом
на шее,
словом, с карьерой и фортуной. Нельзя сказать про него, чтоб он был только простой и
добрый человек. О нет! он в обиду себя не давал и судил весьма здраво о нынешнем состоянии России, о том, чего ей недостает в хозяйственном и промышленном состоянии, и в своей сфере считался деловым человеком.